— Когда успокоишься, изучи вот это и сходи, куда указано.
Через пару дней, следуя плану местности, начерченному на том листке, я пришла на поле, которым прежде почему-то любовалась только издали. На плане пунктиром была обозначена тропинка. Волнуясь, я разыскивала просвет среди рядов пшеницы. Когда он мелькнул прямо по курсу, листок бумаги растворился у меня в руке.
Впереди росло старое раскидистое оливковое дерево.
Солнце стояло в зените; перед оливой зиял просвет. В следующую секунду я увидела, что пшеница сбоку от него идет волнами, будто сквозь нее пробирается крошечное создание, не достающее до колосьев.
Она была маленькой для своего возраста — точь-в-точь как на Земле. В ситцевом платьишке, обтрепанном на подоле и манжетах.
Мы столкнулись лицом к лицу.
— Я сюда прихожу почти каждый день, — сказала девочка. — Люблю слушать шорохи.
И точно: кругом, сопротивляясь ветру, шуршала пшеница.
— Ты знакома с Фрэнни? — спросила я.
Малышка серьезно кивнула.
— Она дала мне план этой местности.
— Значит, ты готова, — заключила она и, находясь в собственной небесной сфере, стала кружиться, да так, что юбочка раздувалась колоколом. А я присела под деревом и смотрела. Когда ей наскучило кружиться, она подошла ко мне и, отдуваясь, устроилась рядышком.
— Меня звали Флора Эрнандес, — сказала она. — А тебя как звали?
Я назвала свое имя, а потом расплакалась от настоящей общей беды — это оказалась еще одна девочка, которую он убил.
— Скоро и остальные подтянутся, — сказала она.
Флора опять закружилась, а на поле появились другие девочки и женщины, которые разбрелись в разные стороны. Наша душевная боль переливалась от одной к другой, как вода из стакана в стакан, рассказывая свою историю, я всякий раз избавлялась от малой частицы, от крошечной капельки собственных мучений. В тот самый день у меня созрело решение поведать о нашей семье. Потому что для тех, кто остался на Земле, ужас — это бытие и повседневность. Как растение, как солнце: его не втиснуть ни в какие рамки.
Сначала им все сходило с рук, и мать была на седьмом небе от счастья. Когда они сворачивали за угол от очередного магазина, она так заливисто смеялась, вытаскивая на свет краденое и похваляясь перед сыном, что Джордж Гарви тоже начинал хохотать и робко ластился к матери, поглощенной новой добычей.
Оба с радостью использовали любую возможность укатить на несколько часов от отца в ближайший городок, чтобы разжиться съестными и хозяйственными припасами. Самым пристойным промыслом был у них сбор металлолома и пустых бутылок: этот мусор они грузили в дребезжащий отцовский фургон, везли в город и сдавали в утиль.
Когда их с матерью впервые поймали с поличным, кассирша проявила снисхождение.
— Если можете заплатить — платите. Не можете — оставьте на прилавке, — беззлобно сказала она и подмигнула восьмилетнему Джорджу Гарви.
Мать вытащила из кармана маленькую стеклянную бутылочку аспирина и робко опустила ее на прилавок. Она чуть не плакала. «Что старая, что малый», — частенько выговаривал отец.
Страх быть пойманным на месте преступления, как и тот, другой страх, следовал за ним по пятам, крутился в животе, как яйцо под сбивалкой; по каменному лицу и колючему взгляду человека, идущего к ним по проходу, он научился распознавать продавца или охранника, который заметил воровку.
Впоследствии она стала совать краденое сыну, чтобы тот спрятал добро под одеждой, и он не мог отказаться. Если им удавалось выскользнуть и смыться на своем фургоне, она веселилась, хлопала ладонью по баранке и называла маленького Джорджа Гарви своим подельником. Кабина переполнялась ее буйной, непредсказуемой любовью, и на какое-то время — пока не иссякал этот всплеск, а на обочине не обнаруживалась какая-нибудь блескучая ерунда, которую нужно было, как выражалась мать, «проверить на годность», — он становился по-настоящему свободным. Свободным и обласканным.
Он запомнил совет, полученный от нее во время самой первой поездки по Техасу, когда они увидели на обочине белый деревянный крест. У основания лежали цветы — свежие вперемежку с увядшими. Их пестрота сразу привлекла наметанный глаз мусорщика.
— Жмуриков-то особо не разглядывай, — сказала мать — Но и своего не упускай: иногда с них можно снять приличные цацки.
Уже в ту пору он подозревал, что в их действиях есть что-то запретное. Вместе выбравшись из кабины, они подошли к кресту, и тогда глаза матери превратились в две черные точки — так бывало всякий раз, когда впереди маячила удача. Вот и сейчас, откопав талисман в форме глаза, а потом еще один — в форме сердечка, она протянула их Джорджу:
— Не знаю, что скажет отец; давай-ка мы с тобой это прикарманим.
У нее в тайнике хранилось немало таких вещиц, о которых отец даже не догадывался.
— Выбирай: глаз или сердечко?
— Глаз, — сказал он.
— И розочки прихвати, какие посвежее. В кабине красиво будет.
Они заночевали в фургоне, не в силах ехать обратно, туда, где отец нашел поденную работу: вручную пилил тес и колол его на щепу.
Спали они, по обыкновению, в кабине, свернувшись калачиком и прижавшись друг к другу, как в тесном гнезде. Мать ерзала и крутилась волчком, сгребая под себя одеяло. После долгих мучений Джордж Гарви усвоил, что бороться с этим бесполезно, лучше дать ей вволю поворочаться. Пока мать не находила удобного положения, заснуть не удавалось.
Посреди ночи, когда ему снились королевские опочивальни, виденные в библиотечных книжках с картинками, кто-то постучал по крыше, и Джордж Гарви с матерью подскочили как ужаленные. Трое прохожих заглядывали в окно знакомым Джорджу взглядом. Точно так же смотрел иногда по пьянке его отец. Этот взгляд был избирательным: он выхватывал мать и в то же время полностью исключал сына.